ДЖОВАННИ ВЕПХВАДЗЕ РАССКАЗЫВАЕТ
часть V



Зависть
 


Антонина Ивановна, учительница русского языка, невзлюбила меня с первого-же дня, как я пошел в школу. Как назло, она была классным руководителем. С самого начала, по-русскому языку у меня стояла тройка, и это помешало мне, даже в первом классе, стать ударником. Почему я не нравился Антонине Ивановне, старушке, несимпатичной внешности, маленького роста и немного похрамывающей, до сих пор не знаю.
Не понравился и все, дело вкуса.
Как-то, когда приближались Октябрьские торжества, которые праздновали почему-то в ноябре, Антонина Ивановна решила организовать т.н. монтаж. То есть, ученики выходят на сцену, и во время утренника, и по очереди декламируют какой-нибудь литературный сюжет. Она выбрала стих, в то время популярный "Музей Ленина", и каждому ученику дала читать по куплету, благо, в том стихе куплетов было предостаточно. Дала всем, кроме отстающих по русскому языку. В числе отстающих был и автор этих строк, а также один наш товарищ, который уже несколько лет оставался в первом классе. Это был немец Иозеф Депершмидт, который с трудом говорил по-русски, так как в семье говорили только на немецком.
Когда монтаж был почти готов и многочисленные репетиции были позади, завуч школы, высокая, худая женщина, одетая всегда в черное (ее называли "черный ворон", которая присутствовала на одной из репетиций, заявила:
- А почему не все ученики участвуют в монтаже?
- Понимаете ли, куплетов на всех не хватило, и к тому-же эти четверо очень хромают по русскому языку.
- Тогда вы сами напишите один куплет и разделите его на четыре ученика, так будет справедливо, - внесла свое указание завуч.
Так мне досталась одна строчка куплета, написанного в стиле верлибр. Эту строчку, написанную на клочке бумаги, мне принесли домой, так как в те дни я болел и не ходил в школу. На клочке была написана одна фраза, "народу жилось плохо". Эту фразу я учил несколько дней, и наконец, выучил.
На утреннике присутствовали и мои родители, которые с нетерпением ждали первого выступления своего ребенка. Не помню, как прочитал я свою фразу, но помню отлично, что папа был недоволен и возмущен, что в то время, как остальные дети читали по куплету, его сыну досталась одна строчка, и к тому-же, такого содержания. Он не выдержал, и пошел выразить свой протест Антонине Ивановне.
Будучи человеком сдержанным и скромным, я представляю, каким было его возмущение, что он решился пойти скандалить.
- Ви пачэму маэму сыну дали одна строчка читат, а другиэ дэты читалы цэли куплэт? - обратился к Антонине Ивановне мой папа.
- Дело в том, что ваш сын хромает по русскому языку, - попыталась оправдаться старушка.
- Мой сын нэ храмаэт, - справедливо заметил папа, не упустив из виду, что Антонина Ивановна сама действительно немного похрамывала.
- Ему трудно было бы выучить наизусть целый куплет. Он медленно соображает, - вновь укусила меня Антонина Ивановна.
- Эсли мой сын плоха саабражаэт, дайтэ мнэ справка, что он идиот, и я эво пэрэвэдэ в школа дла умствэна нэпалнацэных дэтэй, - возмутился папа.
- Я не могу вам дать такую справку, это может травмировать ребенка.
- Харашо. Слэдущий раз дайтэ эму цэли куплэт читат. И никакой трамвай, ми на тролебусе приэжаэм суда, - сказал папа и добавил свое любимое, - Эдрана мат.
На этом диалог с Антониной Ивановной закончился. После этой беседы она ко мне не стала обращаться лучше, а продолжала меня мучить и унижать. Конечно, ее нельзя было сравнить с диккенсовскими учителями викторианской эпохи, но может быть, моя первая учительница внесла ощутимую лепту в мое отношение к школе, которую я, мягко говоря, невзлюбил.
Через год Антонина Ивановна ушла на пенсию, и у нас появилась новая учительница. Не прошло и месяца как мы пошли во второй класс, и вдруг узнаем, что умерла Антонина Ивановна. В классе собрали по рублю и от имени всего класса заказали траурный венок с лентой. Нас всех повели на похороны Антонины Ивановны. Но Иозефу Депершмидту досталась особая честь. Он, будучи на несколько лет старше нас, и от природы высокого роста и крепкого телосложения, и к тому же, будучи профессионалом могильщиком, так как вся его семья работала на кладбище, нес гроб с Антониной Ивановной. Я посмотрел, как Иозеф несет гроб и ...позавидовал.
С тех пор прошло больше пятидесяти лет. Иозеф Депершмидт с семьей уехал на постоянное место жительства на свою историческую родину, в Германию. Так, не будучи человеком завистливым, я ему позавидовал во второй раз. А Антонину Ивановну вспоминаю, из-за того монтажа, где мне выпало произнести одну фразу: "народу жилось плохо". Тогда эту фразу я вызубрил наизусть, не вникая в ее смысл. Сейчас я часто ее повторяю, но уже в настоящем времени.



Картон от Сороса


Когда я встречаю Гию Гугушвили младшего, он всегда имеет интересные идеи и предложения.
- Завтра, мы - художники, выходим на митинг перед Домом Правительства. Выходим на акцию, - заявил мне Гия, которого я случайно встретил на проспекте Руставели.
- И что это за акция? - поинтересовался я.
- Нам дадут краски, кисти, картон, короче все нужные материалы, и мы будем писать картины, посвященные Революции Роз, прямо там, на месте. Хочешь присоединиться к нам?
Честно говоря, я никогда не был любителем революций, ни цветных и ни черно-белых, но и не упускал случая быть свидетелем, а может и участником, перелистывания страниц истории. Должен признаться, что авантюры меня всегда привлекали, особенно исторические.
- С удовольствием, - сказал я, думая, что такой случай представляется не каждый день.
На следующий день, в назначенное время, я был на нужном месте, где Гия выдал мне весь необходимый для живописи материал. Как я узнал в дальнейшем, это раскошелился Джордж Сорос. Конечно, для него это копейки, но для тех бедных художников, что собрались перед Домом Правительства на творческий утренник, это был ценный материал, который после работы они могли забрать с собой. А то что художники, там собравшиеся, были бедными, у меня не вызывало никакого сомнения. Посмотрев на них и их работы, все становилось ясным. Как видно, кроме меня (и себя самого) Гии не удалось соблазнить на это мероприятие ни одного нормального художника. Нормальным, я имею в виду не только профессиональный аспект, но и сугубо психический.
Нас поставили вдоль временного забора, который отделял нас от пустыря, на месте которого когда-то находилась гостиница "Интурист", в дальнейшем переоборудованная в Дом Художника, который сгорел в ходе Тбилисской войны 1992 года, и который после пожара разобрали по кирпичам (которые продали). По иронии судьбы (или специально) художников поставили именно на том месте, где когда-то был фасад Дома Художников, и напротив того здания, откуда стреляли по нему и подожгли его. Но художник всегда художник, даже без Дома Художника. То есть, в тот день нас можно было назвать бездомными художниками.
Мне, как и всем, дали два куска мебельного картона, вернее оргалита. Один большой кусок, размером 60х120 см., должен был служить в качестве основы под живопись, а картон поменьше палитрой. К тому моменту, когда я присоединился к художникам, многие уже что-то писали на своих картонах. Честно говоря, я не мог понять, что у них там было нарисовано. Но это меня не удивляло, так как я привык видеть нечто подобное на выставках.
Когда я шел на эту акцию, у меня в голове еще не было ничего намечено, но придя на место, и очутившись среди массы людей с флагами и транспарантами, мне ничего другого не пришло в голову, как написать эту манифестацию на фоне Дома Правительства. Но ввиду того, что я был единственным из художников, который там писал с натуры (остальные писали что-то по воображению), у меня было неудобство в том, что в то время, как мой картон был прислонен к забору (мольбертами Сорос не обеспечил, забыл наверно), мне приходилось поворачиваться на 180 градусов, чтобы взглянуть на Дом Правительства, а затем, повернувшись к картону, писать то, что удалось запомнить. Я всегда несерьезно относился к подобной деятельности художника, на этом своеобразном пленере, но очутившись сам в таком положении, еще раз убедился, что это полный абсурд, и ничего приличного создать в таких условиях нельзя. Это можно назвать художественным мазохизмом при подобных антиусловиях. Картон несколько раз падал с забора, на который он был прислонен. Палитра, если таковой ее можно назвать, еле держалась в руке. Вместо тюбика белил, нам дали банку с какими-то жидкими синтетическими белилами, которые текли по палитре, но к счастью быстро сохли. А вместо масла, нам был дан какой-то лак, правда, фирменный. Но к чести организаторов, надо признать, что остальные краски и набор кистей был вполне приличный. Может из-за условий или из-за спешки, я допустил несколько ошибок в построении рисунка, и вместо восьми колон здания Дома Правительства, нарисовал только шесть. Как ни старался я решить картину в розовых тонах, она у меня получилась коричневой. Как видно коричневый цвет картона сделал свое коричневое дело. Даже обилие белых знамен с красными крестами не сумели поменять цветовую гамму картины. Во время работы на забор лезли, а затем спрыгивали с него митингующие. Вначале я не мог понять, зачем они это делают, но затем, посмотрев в щель забора, я понял, что они всего лишь используют пустырь, на котором когда-то стоял Дом Художника, по назначению. Когда и мне захотелось использовать этот пустырь, я вспомнил, что мой возраст и солидный вид не позволяют мне совершать такие перелезания, и я решил поспешить домой, который, к счастью, находился в нескольких минутах ходьбы от Дома Правительства. Я собрал кое-как наспех свои материалы, и, взяв неоконченную картину, стал протискиваться сквозь толпу, по направлению к своему дому. Но не так легко пробираться с мокрой работой и материалами, которые я забрал с собой. Идя домой, я многих пачкал своей картиной, но люди не злились. В тот день они все были добрыми, в ожидании счастливых перемен, которые им несла "Розовая Революция" или "Революция Роз", называйте, как хотите, главное сущность.
Я раньше всех покинул свое рабочее место. Это произошло по двум причинам. Во-первых, стоять среди молодых и неопытных, мягко говоря, художников, мне было где-то неудобно, тем более что телевидение, уже успело заснять нашу акцию, и мне там больше делать было нечего. Во вторых, нужда заставила бежать домой, в поисках лучших бытовых условий.
Я понимал, что наступает новое время, и по опыту знал, что новое не всегда лучшее, скорее наоборот. Мне захотелось побыть одному, так как толпа стала меня раздражать, и посмотреть на мою картину, которая потершись о толпу, стала похожа на импрессионистическое произведение.
Наступила финальная часть "Розовой Революции", которая, в сущности, повторила акцию художников. Так же как и у художников, старейший ушел.
Но не по личной инициативе. Если среди художников старейшим был я, то среди политиков таким был экс-президент. Остались одни молодые, и там и здесь. А деятельность молодых политиков созвучна живописи молодых художников. Но в отличие от политики, плохая живопись никому не приносит вреда, кроме самих авторов. И боже упаси меня сравнивать с экс-президентом. А вот розы завяли, не успев раскрыться, хотя шипы продолжают колоть.

Вместо эпилога

В настоящее время этот исторический картон, который я написал в день "Революции Роз", несмотря на то, что его дважды показывали по телевидению, и он был выставлен в Центральном выставочном зале (пока тот не отняли у художников и не закрыли), сейчас запихнут среди невостребованных и неудачных работ на моей лестничной клетке, и ждет своей участи.



Пловец


Великим пловцом себя никогда не считал. Плавать научился с детства, так как моя семья почти каждое лето отдыхала на море. Я думал, что держаться на воде и не тонуть, это уже плаванье, ну а если еще можешь быстро по воде передвигаться и нырять, тогда ты настоящий человек-амфибия. Мне особенно нравилось плыть на спине, с ластами. И я так быстро мчался на поверхности воды, что мог себя сравнить разве что с моторной лодкой.
В то лето я не предполагал, что буду плавать в последний раз в жизни.
Но начну все по порядку.
В начале семидесятых, точно не помню в каком, я отдыхал в Хосте, в Доме Творчества, художников, разумеется. Общаться с художниками, для меня студента академии, было и престижно и интересно. Наряду с молодыми, там отдыхали и весьма маститые художники со своими семьями. Этюдов, к сожалению, они не писали, и основным их занятием было попить в компании и поговорить о женщинах. Я, по мере возможности и компетентности в данном вопросе, принимал участие в их беседах, и других мероприятиях.
Как-то художники предложили мне пойти с ними на танцы. Я небольшой любитель танцевать, и пошел с ними скорее, чтобы познакомиться с какой-нибудь дамой, которая скрасила-бы мое пребывание в Доме Творчества.
Танцплощадка, что сейчас называют дискотекой, куда меня привели, по сегодняшним понятиям, представляла жалкое зрелище. Музыка исполнялась старым бобинным магнитофоном с допотопными, даже для того времени, динамиками. Публика, пришедшая на танцплощадку, состояла из отдыхающих из соседних санаторий и домов отдыха. Многие из присутствующих хорошо, но старомодно, танцевали, и было видно, что они завсегдатаи подобных танцплощадок, и именно здесь они набрались опыта и мастерства.
Мы, группа художников, внимательно рассматривали, присутствующих дам, которые по скучным выражениям лица ждали, когда их пригласят на танец. Это были из тех, для которых единственной возможностью потанцевать, был белый танец. Ни одна из них не привлекла моего внимания ни внешностью, ни сексуальностью. Мне стало скучно, и я уже собирался уйти, как вдруг, один из стоящих рядом со мной художников обратил мое внимание на одну женщину, неожиданно появившуюся среди дам с серой внешностью. Она встала прямо напротив меня, и как мне показалось, уставила на меня взгляд своих черных и больших глаз. Вот она и заслуживала моего внимания, и не только внимания, но и восхищения. Я заметил, что и все остальные художники не спускали с нее глаз, и буквально пожирали ее своим взглядом. Но ни один не решался подойти к ней и пригласить ее на танец. А она пристально смотрела на меня, и только на меня.
Чтобы читателю было понятно, почему все на нее смотрели, и чем она обратила на себя наше внимание, скажу, что это была женщина лет тридцати пяти, скорее высокого роста, с длинными, распущенными, черными волосами.
На ее красивом и смуглом лице выделялись глаза и большие золотые серьги в виде колец. На ней было облегающее красное платье, которое очень подчеркивало ее фигуру, и туфли на высоких каблуках делали ее фигуру еще более привлекательной. Настоящая Кармен из оперы.
- Ну, давай, Джованни, иди, приглашай даму на танец, видишь, как она на тебя смотрит, глаз не спускает, - подбадривали меня те, кто сам не решался подойти к той женщине, боясь получить отказ. Кто-то из мужчин все-таки подошел к ней и пригласил на танец, но, как я понял, она ему отказала, и вновь устремила взгляд на меня. Это меня подбодрило, но и я боялся, что откажет и мне, хотя полагал, что раз она пришла на танцы, значит, имела желание с кем-нибудь потанцевать. И почему этим кем-нибудь не могу быть я. Не подойти и не пригласить, означало опозориться перед взрослыми художниками, которым уже несколько дней нашего знакомства я пускал пыль в глаза своими разговорами. И я решил пригласить даму на танец. Прежде чем подойти к ней, я наспех набросал в уме сценарий, как действовать.
Уверенной походкой, слегка пританцовывая, я подхожу к моей даме, щелкаю пальцами в стиле танца фламенко, подпрыгиваю и выполняю какую-то чечетку, делаю два хлопка, и обращаюсь к ней по-испански:
- Señorita, yo quisiera bailar con Vd.
Она улыбнулась и ласково сказала: - Я вас не понимаю.
Тогда я заговорил по-русски: - Сеньорита, я хотел бы потанцевать с вами. Я принял вас за испанку и поэтому обратился к вам по-испански. Разрешите представиться. Дон Джованни, идальго и кабальеро, эль сеньор де Сагареджо и других мест.
- Очень приятно, - сказала моя сеньорита и назвала свое имя, которое я не запомнил, так как был увлечен только идеей, произвести на нее впечатление.
Мне было неудобно переспросить ее имя и я, обращаясь к ней, называл ее не иначе как "моя Кармен".
Мы танцевали с ней весь вечер, а художники и другие мужчины смотрели на нас с восхищением и белой, если я правильно различил в темноте цвет, завистью.
Танцуя, говорили о том и сем. В основном говорил я, а она слушала и смотрела мне в глаза. Затем мы пошли гулять по кипарисовой аллее и по роще. Я пытался ее очаровать и не найдя ничего другого, стал ей читать речи Фиделя Кастро, которые выучил наизусть, учась на курсах испанского языка.
Мы расстались поздно ночью. Я ее провел до дома, и мы договорились встретиться на следующий день на пляже.
Художники ждали моего прихода, им было интересно узнать, как я провел время с той брюнеткой в красном платье. Окружив меня, они стали задавать вопросы. Я сказал, что мы погуляли, и договорились встретиться на следующий день. Мои друзья были явно не удовлетворены моим ответом, они ждали от меня большего, и как видно, я их разочаровал.
На следующее утро, я, как и обещал, пришел на пляж в условленное место и время. Каково было мое удивление, когда на том месте, кроме моей дамы, были и мои художники. Свидетели меня не вдохновляли. И погода тоже. Она была пасмурной, небо заволокло тучами, и море бушевало. Моя Кармен была в купальнике, тоже красного цвета, который так шел к ее загоревшему телу и распущенным черным волосам.
Вчерашние серьги были на ней.
Увидев ее в купальнике, я еще больше восхитился ее телом, и был готов на отчаянный поступок, на который способен только идальго и кабальеро, чтобы окончательно покорить даму своего сердца.
- Да, сегодня не поплаваешь, - сказал в сердцах один из присутствующих художников.
- Смотря кто, - гордо сказал я и посмотрел на мою Кармен.
В тот момент я видел себя в образе тореадора Эскамильо, и море, даже бушующее, было мне по колено.
- Это вы не поплаваете, фраера. Джованни не страшны эти волны, он и не такое видел, - добавил я, и, сделав танцевальное па в стиле фламенко, которое у меня из за ласт получилось весьма неуклюже, после пары хлопков, все в том же стиле, посмотрев на мою даму воскликнул:
- Сеньорита, этот заплыв я посвящаю вам. А вы друзья и коллеги, - обратился я к художникам, - постерегите мою одежду, чтобы кто-нибудь из отдыхающих не украл.

В какой-нибудь период своей жизни человек имеет право быть дураком, главное, чтобы этот период не продолжался всю жизнь (из мудрых мыслей Джованни).

Окинув всех присутствующих гордым взглядом, я пошел к морю. Кое-кто пытался меня отговорить, но идальго и кабальеро опасностей не боится, он их ищет, и к сожалению, находит. Я так шел навстречу буре и бушующему морю как будто был Буревестником Максима Горького.
Войдя в воду, я понял, что совершил глупость, но отступать было поздно и не солидно. Взгляды всех присутствующих на этом морском джованшоу были устремлены на меня. А моя Кармен напоминала мне Пенелопу из уже другого произведения.
Я рванулся навстречу волнам, пробил их насквозь, и поплыл по направлению горизонта, который смотрелся белой полосой под тяжелым, темно серым небом.
Преодолев полосу волн, я вошел как-будто бы в более спокойную зону, и плыть стало легче. И я плыл, полный энергии, но четко не представляя, куда и до каких пор. Проплыв порядочное расстояние, я повернулся назад и посмотрел в сторону пляжа. Люди, находившиеся на пляже, смотрелись в виде точек, среди которых я разглядел красную точку и догадался, что это точка моя Кармен. Дальше плыть не имело смысла. Плыть в Турцию я не собирался, хотя время было советское. Всем я уже доказал, что бесстрашен, и решил плыть обратно. Но сделать это было нелегко. Силы мои были на исходе. Я чувствовал, что, несмотря на мои усилия, море уносит меня все дальше от берега. Я смотрел на пляж, и видел все те же точки. Я сделал резкое движение ногой, и вдруг почувствовал, что потерял один ласт. Пытался плыть с одной ластом, но он мне стал мешать. Я попытался освободиться от него, и от неловкого движения у меня свело судорогой ногу. Я начал щипать ногу. Наконец судорога меня отпустила. Но больше всего я боялся усталости. Представил, что никогда уже не выберусь. Все кончено.
Вдруг перед моими глазами прошла вся моя жизнь, я вспомнил те моменты детства, которые давно уже не вспоминал. Представил, как мои родители получают от администрации Дома Творчества сообщение о том, что Я утонул. А мой отец нанимает двух водолазов, чтобы найти меня. Моя бедная мама, в тайне надеется, что я, все-таки, доплыл до Турции, и устроился в каком-нибудь дешевом отеле. Я посмотрел на небо, и у меня появилось ощущение, что кто-то из- за туч разговаривает со мной.
Хотя голоса я не слышал, но беседа шла приблизительно в таком плане и телепатически.
- Джованни, тебе худо, ты влип, - говорит голос, который я принял за голос бога, или на худой конец его заместителя.
- Да, а что делать, я сглупил что влез в это море, как сейчас выбраться? -спрашиваю я, - мое плаванье "Артель напрасный труд". Что, смириться и утонуть?
- Утонуть всегда успеешь, не сдавайся, плыви, - настаивал голос с неба и посоветовал, - Попробуй нырнуть, под водой волны не так чувствительны.
Я послушался голоса и нырнул. Действительно, под водой плыть было гораздо легче. Я вынырнул, чтобы забрать глоток воздуха, посмотрел в сторону берега, и, к моему удовольствию, заметил, что берег ко мне приблизился, вернее, я к нему приблизился, хотя, какое это имеет значение, когда речь идет о спасении Джованни.
Итак, я стал приближаться к берегу, пока не приблизился вплотную к пляжу. Но волны были настолько большими, что не давали мне возможности вылезти на берег. Сделав несколько попыток, я поймал одну волну, и как бы оседлав ее, выбрался на берег. Я лежал и практически не мог двигаться от усталости.
Ко мне подбежали художники, у них были взволнованные лица.
- Мы так волновались. Что ты столько времени делал в море, - спросил один из них.
- Писал морской этюд, - сострил я, и, увидя, что многих нет, и в том числе моей дамы, спросил, - а где остальные?
- Пошли на обед. Мы тоже сейчас пойдем. Идешь?
- А где Кармен?- спрашиваю я.
- Какая еще Кармен, наверно в опере.
- Да нет. Та женщина, в красном купальнике, что была с вами, с которой я вчера танцевал, - возмущаюсь я.
- А, Света. Она пошла на кухню. Ты что забыл, что мы заказывали на обед жареную рыбу.
- А при чем тут рыба?
- Так Света работает кухаркой в нашей столовой. Мы ее вчера уговорили пойти на танцы, чтобы доставить тебе удовольствие. А ты, вместо того чтобы заниматься делом, толкал ей речи Фиделя Кастро, которых она не понимала, а сегодня уплыл от нее в Турцию. Тоже мне Ихтиандр.
Я некоторое время оставался на пляже и смотрел в сторону моря, пока одну за другой море не выбросило мне мои потерянные ласты. Как видно, ему ничего моего не нужно было.
Я собрал свои вещи и пошел по направлению к нашей столовой, есть жареную рыбу, хотя во рту было сухо и горько, и никакого аппетита не испытывал.
С тех пор я больше никогда не заходил в море и не ходил на танцплощадки.



Ласка в метро


Каждому человеку приятно, когда его ласкают. Хотя имеет значение, кто его ласкает и где. Так получилось, что в тот день мне тоже довелось быть обласканным.
Я не очень часто хожу на этюды, и, как правило, пишу их в пределах города, где-нибудь в парке и в старой части города. Идя на этюды, я пользуюсь муниципальным транспортом, так как собственного автомобиля уже не имею, продал. Возвращаюсь домой тем же транспортом и своим "пешкомобилем", как я его называю, держа в одной руке этюдник, а в другой этюд, мокрый, разумеется.
Пройдя порядочное расстояние на моем "пешкомобиле", я добрался до ближайшего метро и спустился вниз по эскалатору. Дождавшись поезда, я с трудом протолкнулся в вагон, стараясь не замазать ни себя, ни других моим этюдом. Вагон был переполнен, и я был зажат между пассажирами. Стоя прижатым к двери вагона, я почувствовал, как кто-то сзади прижался ко мне. Повернув голову, я заметил, что одна девушка, весьма приятной наружности прижалась ко мне всем телом. У меня не было возможности из-за давки отодвинуться в сторону и, к тому же, ее прижатие не доставляло мне беспокойства, скорее наоборот. Поезд мчался, а она все сильней прижималась ко мне. Не буду описывать те чувства и ощущения, которые я испытывал от этого прижатия. Через некоторое время, она уже начала тереться об меня. Как видно, ей предстояло сходить и она начала двигаться, чтобы освободить себе проход по направлению к выходу. Поезд на остановке остановился, но девушка, как видно, не сошла, так как ее прижимания и трения по прежнему ощущались. Затем она этим уже не довольствовалась и начала меня гладить рукой по одному месту. Поглаживания стали настолько явными, что мне стало неудобно, и меня беспокоило, как-бы этого не заметили другие пассажиры, тем более что вагон был уже не так полон. Один пассажир, стоявший рядом, лицом и глазами давал мне знать, что он что-то заметил. Я понял, что действия девушки относительно нижней части моей спины, не остались для него незамеченными. Хотя мне было приятно от этих ласковых манипуляций сзади, но я в то же время понимал, что так продолжаться больше не может. Уже приближалась моя остановка, и мне предстояло пройти по направлению к выходу. Я повернулся на 180 градусов, и какого было мое удивление и разочарование, когда перед собой я увидел не ту симпатичную девушку, что так нежно прижималась ко мне, а молодого мужчину, весьма скользкой внешности, если внешность может быть скользкой. Мне стало неприятно, и я решительно стал продвигаться к выходу. Наконец, я вышел из вагона, и, поднявшись по эскалатору, начал в уме перебирать эпизоды в вагоне. Мне было непонятно, когда девушка была заменена скользким мужчиной, вызывающего вида, нетрадиционной ориентации. Я вышел из метро, и вдохнул чистый глоток воздуха. Мне как-бы хотелось очиститься от тех ощущений, которые испытал в вагоне, и я уже начал очищаться. Те приятные чувства начинали исчезать, а когда я положил руку на то место, что мне ласкали, они исчезли окончательно. Я заметил, или почувствовал, что с заднего кармана пропал мой итальянский бумажник с грузинскими деньгами.
С тех пор, идя на этюды, я не пользуюсь общественным транспортом, я лишь "пешкомобилем", не кладу бумажник, которого уже не имею, в задний карман. Я убедился лишний раз, что нельзя совмещать разные удовольствия, рисование этюда и ласки в метро, и что за любые удовольствия приходится платить, независимо от места и времени.



Ухажёр


Нугзар звонит мне редко, а если звонит, то только по важному делу.
- Джованни, это я, Нугзар, мне нужно поговорить с тобой, это очень важно.
- А в чем дело? - настораживаюсь я, готовый услышать что-то очень страшное.
- Это не телефонный разговор. Будь дома. Через полчаса я зайду к тебе и все скажу.
Через полчаса Нугзар был у меня, и, приняв самое серьезное выражение лица, на которое был способен, спросил с видом заговорщика:
- Нас кто-нибудь слышит?
- Нет, - отвечаю, - я дома один, можешь говорить свободно.
- Ты знаешь, - начал Нугзар, - нужно сообщить твоим друзьям итальянцам, чтобы они приехали сюда. Они же надежные люди?
- Как сказать... А в чем дело? - спрашиваю я.
- Нам нужны очень серьезные люди, - заявил Нугзар, - Это очень важно. Но пока никто об этом не должен знать.
- Хорошо, я понял, - начинаю терять терпение, - в чем дело?
- У меня есть один друг, - говорит почти шепотом Нугзар,- он нормальный, ну как мы, он рисует, читает, но не это самое главное. Его любит львица.
- Какая львица? - спрашиваю я.
- Львица в зоопарке, - отвечает мой друг.- Дато может зайти к ней в клетку. Если итальянцы хорошо заплатят, он зайдет в клетку и приласкает львицу.
- Он что, дрессировщик?
- Нет, он художник-любитель.
- Тогда все понятно,- говорю я, - а что я должен сделать?
- Ты должен сообщить итальянцам о нем, - говорит с серьезным видом Нугзар,- и если они согласятся с нашими условиями, то Дато залезет в клетку к львице.
- А кто его туда впустит, - возражаю я,- клетка ведь закрыта.
- Он договорится с работниками зоопарка, и ему откроют, за деньги, конечно.
- А если львица его скушает?
- Не скушает, - объясняет Нугзар, - она его любит. Они давно уже знакомы. Дато в зоопарке делал наброски и львица в него влюбилась.
- А он? - спрашиваю я, как будто речь идет о двух бедных влюбленных.
- Он тоже любит ее, он каждый день ходит в зоопарк и ласкает ее через клетку.
- Видишь ли, Нугзар, так прямо говорить итальянцам, чтобы они приехали и заплатили за этот аттракцион, я не могу. Вначале я сам должен убедиться, что Дато действительно войдет в клетку.
- Ты приготовь видеокамеру, снимешь и сам убедишься.
Я согласился, и мы договорились о встрече.
На следующий день, я, вооруженный видеокамерой, жду у входа в зоопарк Нугзара и Дато. И вот они появляются. Дато крупный детина, крепкого телосложения, большим лбом и выпуклыми глазами. Чем-то он и сам напоминает льва своими длинными волосами. Мы там же знакомимся, заходим в зоопарк и идем по направлению к клетке львицы. Дато, приближаясь к клетке своей "дамы", внутренне настраивает себя на предстоящую встречу и еще больше становится похожим на льва.
Я приготовился снимать, а Дато начал свою разминку, а именно, бегать вокруг клетки. В клетке я заметил и третьего участника этого любовного треугольника. Оказывается, львица была не свободна, с ней находился супруг в лице огромного льва, по сравнению с которым Дато напоминал мне тушканчика. Лев молча обгладывал какую-то кость, на которой уже давно не было и признаков мяса. Чувствовалось, что львица его мало интересует и уже не возбуждает. Та, в свою очередь, тоже не обращала внимания на льва и внимательно наблюдала, как Дато бегал вокруг клетки. Через некоторое время и Нугзар начал бегать. Дато бегал вокруг клетки со львами, а Нугзар вокруг Дато и всего остального. Я уже снимал и ждал чего-то интересного.
Наконец Дато приблизился к клетке и стал издавать какие-то ему одному, возможно, и львице, понятные звуки и прыгать, как обезьяна, около клетки. В это время ко мне подбегает Нугзар, и голосом, полным энтузиазма, восклицает:
- Джованни, снимай, ты видишь, что происходит.
При всем своем желании ничего особенного я не видел. Только слышал странные звуки, похожие на вой, которые издавал Дато.
- Нугзар, - говорю я, глядя на прыгающего и воющего Дато, - что здесь особенного. Ради только этого итальянцы не приедут в Тбилиси и не заплатят ни гроша. Так я тоже могу прыгать около клетки, и издавать какие-то звуки. Ты посмотри, львице он уже надоел, она на него не обращает внимания, и он напрасно прыгает и воет. Ты же говорил, что он войдет в клетку.
- Он вошел бы, но она закрыта, - объяснил мне Нугзар, - Вот если итальянцы приедут и заплатят, клетку откроют.
- Но, а ты, - спрашиваю его, - почему так волнуешься и стараешься.
- Как ты не понимаешь, - отвечает Нугзар, - мы тоже в деле.
- В каком деле? - недоумеваю я.
- Когда итальянцы заплатят, мы получим свой процент, - заверяет меня Нугзар, - ты только никому ничего не говори.
- А ты уверен, что Дато войдет в клетку? - спрашиваю назойливо.
- Конечно, войдет.
- А если львы его скушают, что мы будем делать?
- Если они его скушают, договор все равно останется в силе, и мы получим свою долю, - заверяет меня Нугзар.
- А Дато?
- Ему деньги больше не понадобятся, - успокоил меня Нугзар.
Я не понимал, почему Дато и Нугзар хотели пригласить на это шоу именно итальянцев. Возможно потому, что те были потомками древних римлян, которые любили гладиаторские бои, и им было неважно, кто кого скушает. Так что и итальянцы особенно не рисковали, даже если львы и сожрут Дато. Хотя, подумал я, если Дато не войдет в клетку, а будет только бегать вокруг нее и прыгать, издавая какие-то звуки, то итальянцы, несмотря на то, что они потомки древних римлян, вряд-ли ради только этого приедут в Тбилиси и заплатят.
Разумеется, об этой сенсации итальянцам я не сообщил, и естественно не пригласил на этот "смертельный аттракцион".
С тех пор прошло несколько лет. Нугзар встречаясь со мной, предпочитал не вспоминать той истории. А Дато я практически не встречал. Недавно я узнал, что львица сдохла, съев какую-то некачественную пищу, льва продали в зоопарк более богатой страны, а Дато с горя спился.



Цветы для Сталина


Я не люблю вождей, президентов, глав государств. Не люблю всех тех кто рвется к власти, чтобы распоряжаться другими людьми. Большинство вождей оставили после себя кровавый след, а коммунистические вожди превзошли в этом всех.
Джованни


Март 1956 года навсегда запечатлелся в моей памяти. Я не могу забыть те демонстрации, которые проходили по моей улице, вернее проспекту Руставели. Демонстрации я видел и раньше, но те были праздничные, первомайские и октябрьские торжества. Но, а те, о которых я говорю, были совсем другими. Хотя и торжественными, но в них отсутствовала та праздничность, что была характерна для официальных советских праздников.
Они носили траурный характер и проходили три года спустя смерти Сталина. Вошли они в историю нашего города как "Сталинские дни".
Помню, как шли эти демонстрации. Впереди колоны демонстрантов несли огромный портрет Сталина, затем два больших венка, а за ними шел знаменосец с большим красным флагом. Не надо удивляться, что тогда все мне казалось большим, даже люди казались огромными. Наверно потому, что я сам был маленьким, мне через неделю должно было исполниться семь лет.
- Бабо, что это за люди?- спрашиваю я бабушку, смотря в окно на демонстрантов.
- Это студенты, - отвечает бабушка.
- А почему они несут венки? - вновь спрашиваю я.
- Они несут их Сталину, которого обижают, - пытается объяснить мне бабушка.
- А кто его обижает? - не перестаю надоедать.
- Хрущев.
- А куда они идут?
- На набережную, к памятнику Сталину.
- Я тоже хочу пойти туда.
- Хорошо, - соглашается бабушка, - мы тоже пойдем.
- Но у меня нет цветов, чтобы понести их Сталину, - заявляю я.
- Ничего, у него сейчас там много цветов, - успокаивает она меня.
- Я хочу понести ему мои цветы, - говорю я, и в моей маленькой голове уже созрел небольшой план, который сейчас назвали бы модным словом "проект".
Недолго думая, я взял сжатую бумагу желтовато-охристого цвета и сделал искусственные цветы, которые меня научила делать бабушка. Она была мастером на подобные искусственные цветы, которыми украшала шляпы для продажи.
Когда мой букет бумажных роз был готов, я сказал: "Пойдем, бабо, я уже сделал цветы, отнесем цветы Сталину".
Бабушку не потребовалось долго упрашивать. Она всегда была легкой на подъем, и исполняла любые мои капризы. Ее часто ругали за то, что ребенок, то есть я, рос избалованным. Мы вышли из дома и направились в сторону набережной. Я держал в руке букет, мною сделанных, бумажных роз.
Придя на набережную носящую имя Сталина, и приблизившись к его памятнику, мы увидели огромную массу людей, пришедшую выразить почтение памяти вождя и учителя всех трудящихся. Мне не терпелось возложить мои цветы к памятнику, но пробиться туда было практически невозможно. Там стояли ораторы, произносящие пламенные речи, почетный караул, который время от времени сменял друг друга, студенты и почитатели бывшего вождя. Тогда моя бабушка, видя мое желание и нетерпение возложить цветы к памятнику, воскликнула своим пискливо-хриплым голосом: "Ребенок принес цветы Сталину, он сам их сделал. Помогите возложить их к памятнику". Не успела бабушка произнести этих слов, как кто-то взял у меня из рук цветы, и передовая один другому, донесли мои розы до памятника и положили их к другим (впрочем, тоже искусственным, но восковым) цветам, которые покрывали почти весь постамент. Я был доволен. Меня, честно говоря, тогда не интересовало, что говорили ораторы, я мало понимал, о чем шла речь, мне важно было, что мои цветы дошли до Сталина, которого обижал Хрущев. Все остальное мне было безразлично.
Мы постояли еще немного и ушли. Бабушка сказала, что лучше уходить. Как я узнал впоследствии, на митинге начали говорить о том, что ничего общего не имело со Сталиным, и за что, в то время, по головке не погладили-бы, мягко говоря. Придя домой, я с гордостью рассказывал о том, как мои цветы возложили к памятнику Сталину. Я был счастлив и гордился собой.
На следующий день демонстрации студентов и других сторонников Сталина продолжались. Я смотрел из окна, и мне захотелось тоже принять участие в этих шествиях. Я вдруг вспомнил, что у меня хранился большой красный флаг, который я нашел у нас в подъезде. Тот флаг оставил один из участников последнего ноябрьского парада. Как видно, на обратном пути он зашел к нам в подъезд по нужде, слегка его намочил, и в качестве компенсации за моральный ущерб, оставил нам этот флаг.
Я взял флаг, и никому дома не сказав ни слова, вышел на улицу и встал с ним, ожидая очередную колону демонстрантов. Долго ждать не пришлось. Новая, большая колонна уже приближалась. Как видно, один из демонстрантов заметил меня стоящего с флагов, отделился от колонны, подбежал ко мне, поднял на руки и, поставив меня перед идущей колонной, сказал: "Вот так надо держать флаг" и показал на личном примере. Так я с колонной демонстрантов двинулся в сторону площади Ленина, главной площади Тбилиси (которая раньше называлась Эриванской, а сегодня площадью Свободы). Никогда не забуду этого шествия. Весь народ, который собрался на проспекте Руставели приветствовал нас. Все мое лицо было в губной помаде, столько меня женщины никогда не целовали. Я ощущал себя национальным героем. По дороге к площади демонстранты останавливали машины и требовали водителей сигналить.
А в это время мой папа, находившийся у наших родственников, живших на той же улице что и мы, стоя на их балконе, увидел меня, шедшего со знаменем во главе демонстрации. Он вначале усомнился и на всякий случай позвонил домой. Дома сказали, что я вышел на улицу. Тогда мой папа забеспокоился и побежал за колонной, вернее за мной. Это был одним из редких случаев, когда папе приходилось за мной гнаться. Догнал он меня уже на площади Ленина, подошел к колонне, то есть, ко мне и сказал: "Сейчас дай флаг понести кому-нибудь другому, ты уже достаточно его нес, а мы пойдем домой".
- Я не хочу домой, не хочу, - запротестовал я.
Но папе все же удалось уговорить меня, и я отдал флаг.
- Это мой флаг, - говорю я папе, - они мне его вернут?
- Да, конечно, - успокаивает меня папа, - когда это все кончится, они тебе принесут твой флаг.
Я, наивный, посмотрел вслед на того, кто нес мой флаг, даже не предполагая, что может быть, это его последнее шествие, и те, кто шел в той колонне шли в последний раз в своей жизни. Тогда я даже подумать не мог, что не забери меня папа, этих строк я никогда бы, возможно, не написал.
Через некоторое время, после того как мы вернулись домой послышалась стрельба.
- Это что, салют? - спросил наивно я, услышав выстрелы.
- Нет, это не салют, - с тревогой в голосе ответил папа и побежал прикрывать ставни окон.
Дедушка и бабушка засуетились. Мама отвела меня в другую комнату, подальше от окон. В это время к нам в дверь начали упорно стучать. Это пришли наши родственники, которые в то время почему-то решили гулять по проспекту Руставели. Услышав стрельбу, они испугались и забежали к нам укрыться.
В тот день советские компетентные органы расправились с митингующими. Очень много было жертв. Расстреляли ни только митингующих, но и веру в страну. После той расправы с участниками акции, я был свидетелем разгона, также с жертвами, мирной демонстрации 9 апреля 1989 года, и нечто подобного 7 ноября 2007 года. Но та акция, в которой я, так или иначе, "участвовал", осталась в моей памяти.
С тех пор прошло более пятидесяти лет, но я, каждый раз вспоминая о тех событиях, представляю, как грубые солдатские сапоги топчут мною сделанные бумажные розы у подножия памятника Сталину.

Вместо эпилога

Недавно проходя мимо того места где проходили события, о которых я рассказал, около сада, где когда-то возвышался памятник Сталину, на парапете Сухого моста я прочитал выбитую в камне надпись "Слава великому Сталину". Она была сделана в те дни, когда на том месте проходили митинги, или уже после разгона демонстрантов. Я удивился, надпись все еще существует, ее не убрали. Как видно сталинисты еще остались. Как есть сейчас “звиадисты”, и будут также “мишисты”. А зачем удивляться, мне довольно часто приходится встречать и бонапартистов, хотя прошло столько лет, а Наполеон не имел никакого отношения к Грузии.



Я вам так благодарен, уважаемый Мартирос


Этот рассказ я даю для тех, кто любит критиковать, не думая о ее последствиях. Ведь те, кто критикуют, делают это для себя. Таким образом они "самоутверждаются". А когда это делается громогласно, тогда они играют уже на публику, думая, что если они находят недостатки в чужих работах, то от этого мнение о них у слушающих возрастет. Нет более мелкого и подлого отношения к своим коллегам, чем их, у всех на виду, критиковать.



- Я вам так благодарен, уважаемый Мартирос, за то, что вы посетили мой дом и согласились посмотреть мои работы. Это для меня такая честь.
С этими словами художник Бажбеук-Меликов обратился к своему гостю, известному художнику, чью фамилию я называть не буду, тем более, что для читателя не составит большого труда догадаться о ком речь.
Мартирос С. уже тогда, а я говорю о событиях тридцатых годов прошлого столетия, был одним из ведущих художников страны, и имел самые высокие звания и регалии, которые мог иметь тогда художник.
Бажбеук, как его все называли, был лет на десять моложе своего именитого гостя. Он не имел никаких званий и наград, а единственное, чем обладал - это талант и любовь к живописи. Любил он не только живопись, но и еще кое-что другое, но это уже тема для другого рассказа.
- Что ты Бажбеук, - ответил снисходительно и ласково Мартирос, - мне самому интересно посмотреть твои работы. Я кое-что уже видел и считаю тебя интересным и самобытным живописцем.
От этих слов маститого художника сердце Бажбеука затрепетало от счастья и волнения. Ему не терпелось услышать мнение ведущего художника Армении и всего Советского Союза.
- Я так давно мечтал вам их показать и послушать ваше мнение.
- Давай, показывай, что у тебя есть, - сказал лениво Мартирос, - не стесняйся.
- Вот они - все висят у меня на стенах, - ответил Бажбеук.
Надо сказать, что квартира Бажбеука была небольшой и скромной: две маленькие комнаты. Но эту убогую квартирку украшали работы ее хозяина, которые так плотно были развешаны на стенах, что полностью прикрывали обшарпанные стены. И работ, что висели на стенах, было ровно сто десять штук - больше не помещалось. И после каждой вновь написанной работы, Бажбеук снимал какую-нибудь из старых работ, которую считал наименее удачной, и на ее место вешал новую, а старую... уничтожал. Ибо на стенах его маленькой квартиры помещалось ровно сто десять работ, и ни одной больше. Ну, а работа, которой не нашлось места на стене, должна была быть уничтожена. Во всяком случае, как считал Бажбеук, так он и поступал.
Мартирос внимательно и молча стал рассматривать живопись своего молодого коллеги, и его острые глаза из-под бровей буквально пронизывали одну за другой работы Бажбеука.
- Да, интересные у тебя работы, Бажбеук, - произнес менторским тоном Мартирос, - но почему они такие темные, что это за черная живопись.
Услышав эти слова, Бажбеук вздрогнул. Его живопись того периода действительно была темной, но отнюдь не черной. Он тогда увлекался Рембрандтом, ему нравился коричневато-золотистый колорит картин великого голландца, им он восхищался. Таких слов от художника, которого он очень уважал, и с мнением которого так считался, он не ожидал. Если-бы Бажбеук не считал Мартироса большим художником и не считался с его мнением, то, поверьте, реакция была бы не такой. Но он верил Мартиросу и в этом была его беда. Все остальное, что говорил Мартирос, уже не имело значения. Самое страшное он уже сказал. Вернее, своими словами, он вынес приговор творчеству Бажбеука последних лет. А Бажбеук среагировал на это в своем духе.
Сразу же после ухода Мартироса, Бажбеук, долго не думая, побросал в печку ( тогда была зима, и в доме горела печка) около сорока своих работ последнего периода, исполненных в коричневато-золотистой гамме. Так грузинская, а вместе с ней и армянская живопись, лишились около сорока шедевров. И хотя в тот день в доме Бажбеук-Меликова было тепло, т.к. горели брошенные в печь его работы вместе с рамами, сердце художника сжимал ледяной холод. Больше в этом доме Мартирос не бывал.



Приключения Пиноккио


- Джованни, какую я вам сейчас вещь скажу,- слышу взволнованно-экзальтированный голос Мери, - вы так будете рады.
- И что это за вещь, от которой буду так рад – спрашиваю я.
- Дон Раффаеле Лаванья мечтает с вами познакомиться. Он священник и пишет пьесы.
- Очень приятно, - отвечаю я, - будем вместе молиться.
На этом наша беседа закончилась, и вскоре я о ней забыл, как и все то, что говорила обычно мне Мери своей взволнованно-сенсационной интонацией, и за чем, как правило, ничего не следовало.
Примерно через год, после нашего разговора с Мери, ко мне пришла одна дама, которая жила в Италии и работала балериной. Она вторично назвала мне имя дона Раффаеле Лаванья и сообщила, что этот священник из Ватикана увлекается драматургией, и он переработал для сцены "Приключения Пиноккио", которое уже ставили во многих театрах мира, и автор хотел-бы, чтобы его поставили и в Грузии. В то время у меня была группа, которую, я обучал итальянскому языку. Я подумал поставить этот спектакль со своими учениками. К нашей обоюдной радости балерина (уже не помню, как ее звали) оставила мне сценарий, попросив, чтобы я особенно не откладывал его в долгий ящик, так как дон Рафаелле очень стар и хотел бы все-таки успеть увидеть свое произведение в исполнении грузинских детей. Но мне все время что-то мешало поставить этот спектакль. То ученики были еще неподготовленными, чтобы исполнить свои роли на итальянском языке, то у меня не было времени, то что-нибудь еще мешало мне приступить к постановке. Так я и положил, вернее, засунул этот сценарий и старался забыть о нем и о его авторе, в отношении которого ощущал чувство собственной вины. Но как-то моя жена, делая уборку, вытащила этот сценарий и начала возмущаться:
- Неудобно получается, он ждет, наверно. Сделай что-нибудь с этим или отдай кому-нибудь. Не засоряй квартиру. Не квартира, а склад какой-то.
- Хорошо, хорошо, - отвечаю,- отдам кому-нибудь. И вот, через несколько дней после этого разговора встречаю на улице своего старого друга Вахтанга Эсванджия, президента общества дружбы Грузия –Италия, который столько сделал для детей беженцев из Абхазии.
- Вахтанг, - говорю ему,- у меня сценарий "Приключения Пиноккио", написанный одним итальянским священником. Может твои дети из итальянской школы поставят его. Не исключено, что этот священник пригласит вас с этим спектаклем в Рим. Он мечтает увидеть свое произведение в исполнении грузинских детей.
- Очень хорошо, мои дети с удовольствием сыграют его, - согласился Вахтанг, - заходи ко мне в офис, мы подробней поговорим об этом.
Когда я зашел к Вахтангу, он мне показался уставшим и больным.
- Хочу все бросить, - пожаловался он, - Я из кожи вон лезу, а меня еще в газетах обвинили, что я продаю наших детей в Италию. Никто-же там не остался, дети всего лишь называют родителями приютивших их итальянцев. Итальянцы так помогают их семьям. Недавно у кого-то из детей, что вернулись из Италии, в аэропорту пропал чемодан. Родители ребенка готовы были меня съесть, как будто я отвечаю за то, что происходит в аэропорту.
Затем он позвонил в итальянскую школу, единственную в Тбилиси и предупредил, что придет его друг, и чтобы меня приняли, как положено. Больше я Вахтанга не видел. Через несколько дней после нашей встречи он скончался. Его сердце не выдержало такой нагрузки, которую он добровольно взял на себя.
Я так и не пошел в ту школу. После смерти Вахтанга не видел смысла.
Как-то, несколько месяцев спустя, я случайно встретил на улице свою подругу, которая работала педагогом в той самой итальянской школе, и я узнал, что она со своим классом собирается поставить "Приключения Пиноккио". Я ей предложил тот сценарий, что написал итальянский священник, и который все еще был у меня. Русико, так звали мою подругу, заинтересовалась этим сценарием, и я его ей отдал. Как я успокоился, какой груз свалился с моих плеч. Таким образом, я снял с себя ответственность и взвалил ее на других.
С того момента прошло несколько месяцев. До меня доходили слухи, что итальянская школа пригласила профессионального режиссера и приступила к дорогостоящей постановке, и даже получила приглашение от автора пьесы приехать со спектаклем в Италию. "Ну и прекрасно,- подумал я, - теперь моя совесть окончательно чиста перед доном Раффаеле Лаванья." Я успокоился, но моему спокойствию не суждено было длиться долго. Звонит телефон. Мне звонят из итальянской школы и предлагают, вернее, просят, а еще точнее умоляют принять участие в их спектакле в качестве исполнителя роли Джепетто. Я, конечно, начал отказываться, ибо знал, что значит участвовать в спектакле. Это бесконечные репетиции, просмотры, прогоны и так далее. Но мне начали звонить мои друзья, которым трудно было отказать, позвонил даже мой старый друг и учитель, который учил меня итальянскому и испанскому. Все считали, что кроме меня никто не сыграет эту роль, принимая во внимание срок, который оставался до премьеры.
И они были правы. Во-первых, я знал итальянский, во-вторых, подходил по возрасту на эту роль, и, в-третьих, у меня был опыт выступлений в любительских спектаклях. В конце концов, я согласился и пришел к ним на репетицию. Через месяц спектакль был готов. Дав пару спектаклей в Тбилиси, в театре им. Грибоедова, мы стали готовиться к гастролям в Италии, откуда уже имели приглашения от мэра города Палермо.
Группа состояла из учащихся школы, занятых в этом спектакле, режиссера, директрисы, завуча, нескольких педагогов и автора этих строк.
И вот мы получили визы. Транспортом мы тоже обеспечены. Прекрасный большой автобус с двумя водителями. В целях экономии времени они должны вести машину и отдыхать по очереди, надолго не останавливаясь. В автобусе кроме видео, чтобы пассажирам не было скучно, смонтирован даже туалет. Но все это, как выяснилось в ходе поездки, - в идеале. На самом же деле наши водители и спали и бодрствовали вместе.
Видеоустановка работала безобразно, кадры были скачущими, и такой показ ничего кроме нервотрепки доставить зрителю не мог. Что же касается туалета, то за все время поездки им никому не удалось воспользоваться. Не то он действительно не работал, не то водители не хотели допустить его использования.
Не успели мы проехать несколько километров, как наш автобус вдруг загорелся. Не знаю, из-за чего это произошло, но мы все выскочили из автобуса и стали гасить огонь минеральной водой, взятой с собой в дорогу, с целью экономии денег. Детям кроме воды дали в дорогу еще много всякой еды, которая, к сожалению, портилась из-за отсутствия холодильника. Можно также сказать, что родители детей сделали все от себя возможное, чтобы поездка в Италию была сладкой, в прямом смысле этого слова.
В дорогу детям дали такие продукты как варенье, мед и сгущенное молоко, благодаря чему все в автобусе было липким и, наверно, сладким. А вот режиссер и директриса взяли с собой вино-водочные напитки, чтобы дорога была не только сладкой, но и веселой.
Когда огонь был потушен, мы снова двинулись в путь, и больше подобных событий в дороге не было. На всем пути, вплоть до турецкой границы, по дороге официальных туалетов не было, вот и приходилось пользоваться неофициальными, в виде кустиков, которым через десять лет, по инициативе нашего президента, нашли и другое применение. Как-то остановившись по нужде, в Имеретии, для утреннего туалета, в отличие от детей и женщин, которые устраивались, как могли, я, будучи человеком солидным и серьезным, решил воспользоваться нормальным туалетом, который увидел недалеко, на возвышенности. Этот "нормальный туалет" был всего лишь деревянной будкой с вырытой в земле дыркой. Несмотря на дождь, я пошел наверх по направлению к туалету, и когда довольный вышел оттуда и стал спускаться к нашему автобусу, поскользнулся и сел в лужу. Весь в грязи, я поднялся в автобус, снял испачканные джинсы и стал их сушить. А потом, снимая с них куски грязи, выкидывал их в окно (не джинсы, конечно, а высохшие куски грязи). И только в Турции мы смогли попасть в нормальный, хотя и платный, туалет. Дети гурьбой бросились туда, не обращая внимания, что туалет платный. А выйдя оттуда, не заплатили и заскочили в автобус. Смотритель туалета, пожилой турок, погнался за ними и тоже стал карабкаться в наш автобус, что-то кричал и размахивал руками. Как я догадался, он требовал деньги за пользование своим заведением. Тогда я вежливым тоном обратился к смотрителю туалета со словами: "Мистер Какаш". Я пытался сказать ему что-то по-турецки итальянскими словами, и у меня получился затурканный итальянский. Но услышав, что его назвали мистером (слово "какаш" он не понял, видимо принял за приветствие), он был польщен и, что-то буркнув на прощанье, оставил нас в покое. Дети были страшно довольны и, вспоминая этот эпизод, называли смотрителя туалета не иначе как "Мистер Какаш".
Не буду рассказывать, как мы проезжали Турцию и Грецию, но до греческого порта Игуменица, доехали благополучно. Но вот как ехали, об этом надо сказать пару слов. Спали, сидя в креслах, и просыпались с отекшими ногами. Я боялся снять туфли, так как потом вряд ли сумел бы вновь их надеть на опухшие ноги. Дети предпочитали спать прямо на полу автобуса, и чтобы пройти к передней двери (задняя практически не открывалась) и сойти по нужде, приходилось переступать через тела спящих на полу, боясь наступить на кого либо или споткнуться о чью-то голову. Будучи весьма ласковыми и приятными детьми, они не отличались особой аккуратностью. Остатки еды были разбросаны по всему автобусу, сиденья были липкими от меда и варенья, их вещи валялись повсюду, и дети постоянно их искали.
Приезд в Игуменицу, был для меня какой-то передышкой от такого путешествия. Наш автобус погрузили на паром, а мы поднялись на палубу, где нам предстояло провести ночь под открытым небом, так как по экономическим соображениям, организаторы приобрели самые дешевые билеты. Ночью на палубе в открытом море очень холодно, и мы стали тихо пробираться в салоны парома. Только самые маленькие из нашей группы и два шофера удостоились кают. Я же заснул на кресле в уголке салона, стараясь быть не очень заметным. К моему счастью, меня никто оттуда не прогнал.
Утром мы уже были в Бари, первом городе Италии, который встретил театральную группу из Тбилиси. По дороге до виллы Сан Джованни, откуда мы должны были добираться на пароме до Сицилии, режиссер Гоги Габелая угощал всех взрослых членов нашей группы водкой. Все пили и пьянели. Но больше всех опьянели директриса и завуч. Завуч, влюбленная в режиссера, вдруг расплакалась и с ней случилась истерика. Ее дочка, которая участвовала в спектакле, спустилась с ней с автобуса и началась семейная сцена под рубрикой "отцы и дети". А директриса, тоже изрядно перебрав, взяла в руки микрофон, предназначенный для гида, и стала изображать из себя ведущую развлекательной программы. Она кричала на весь автобус истерическим голосом, думая, что это остроумно и развлечет публику. Ничего более противного я не видел, имею в виду эстраду, чем эта пьяная, поющая и орущая директриса.
Попросив шофера остановиться, под предлогом того, что мне надо сойти по нужде, я надеялся по своей наивности, что эта пауза прервет вокальную эйфорию директрисы. Но как только автобус тронулся, она вновь впала в свою сценическую истерию и не умолкала до самой виллы Сан Джованни, несмотря на несколько остановок, по причине того, что детей мутило, неизвестно, от автобуса или от директрисы. И лишь когда автобус въехал на паром она замолчала. Как видно и ее начало мутить. Я вздохнул с облегчением.
Вечером, недалеко от Палермо нас встретил дон Раффаеле Лаванья, и мы поехали в какую-то церковную гостиницу, которую для нас забронировал наш драматург. На второй день часть группы перевели в Палермо, в какое-то школьное общежитие, где условия были намного хуже, чем в той церковной гостинице. Но я предпочел, несмотря на условия, школьное общежитие, так как оно находилось в Палермо, почти в центре города. Я считал, что приехал не для того чтобы находиться в гостинице, в хороших условиях, но далеко от города.
В первый-же день нашего пребывания дон Рафаелле ознакомил нас с программой и расписанием спектаклей. Дебют нашей труппы был намечен на сцене одного палаццо, которое занимало студенческое общежитие. Это здание, построенное в стиле барокко, было необычайно красивым. На встречу с директором этого заведения послали меня, потому что считали, что я говорю в группе лучше всех по-итальянски. У нас состоялась очень теплая встреча с ним, Директор, как и подобает гостеприимному сицилийцу, был со мной очень любезен. Он пригласил меня, режиссера, и руководство школы со своими семьями летом приехать к нему в гости, обещая, что в этом дворце нам всем хватит места, и что кухня у него замечательная. Само собой разумеется, что все расходы нашего летнего пребывания, этот гостеприимный сицилиец брал на себя. Я довольный рассказал режиссеру и всем остальным об этом любезном приглашении. Излишне говорить, что и режиссер и дирекция школы, в лице директрисы и завуча, были на седьмом небе от счастья.
Посмотрев сцену, если таковой ее можно было назвать, режиссер наотрез отказался там проводить свой спектакль, сославшись на малую площадь сцены. Я как мог начал уговаривать его не отказываться, пытался убедить его, что актеры, после небольшой репетиции и прогона, сумеют приспособиться и к этой сцене. Я напомнил ему, что хозяин этого заведения уже пригласил нас летом приехать к нему. Я сказал, что сицилийцы не прощают обид, а отказ выступить на его сцене равносилен оскорблению. Но режиссер стоял на своем. Он был как ребенок, у которого хотят отнять игрушку.
Ничего не оставалось делать. Я сказал дону Раффаеле о решении режиссера и попросил его самого уладить дело с директором заведения и подыскать другую сцену. По выражению лица драматурга я понял, что мои опасения не напрасны. Он подтвердил то же, что говорил я. Дон Раффаеле нашел новый зал, режиссер был доволен, но директор общежития обиделся и не пришел на наш спектакль. Мы его больше так и не увидели, а когда пришли прощаться, он нас не принял, сославшись на занятость.
Спектакль прошел удачно. Итальянский зритель был доволен, довольны были и мы. В Палермо у нас было много встреч. Мы познакомились со многими людьми и дали несколько спектаклей, и всегда с неизменным успехом. Каждый день я вставал рано утром, и пока все спали, ходил по городу, как бы изучая и наслаждаясь им. Смотря на город, я не мог не признать, что его строили талантливые люди. Я любил ходить на рыбный базар и слушать, как продавцы своими хриплыми, надрывными голосами зазывают покупателей. Когда я приближался к крикунам-продавцам, они начинали кричать еще громче, думая, что я намереваюсь купить их рыбу. Там же в Палермо я познакомился с несколькими влиятельными людьми, которые оказались друзьями одной моей ныне покойной подруги, чьим именем была названа организация, принимавшая грузинских детей и устраивавшая их в сицилийские семьи. Когда я сказал этим людям, что был другом Нелли, так звали мою подругу, они отнеслись ко мне с большим теплом и симпатией, подарили много книг и поинтересовались, что могли бы сделать для нашей группы. Обещали устроить коммерческие спектакли на Сицилии и в других городах Италии. Во время общения с этими людьми я не раз ловил на себе недовольные взгляды школьной директрисы и завуча, что я, независимо от них, общаюсь с влиятельными людьми. Начались разговоры типа: - " Кто такой этот Джованни, почему мы его взяли с собой? (как будто я напрашивался играть в их спектакле) Что он из себя вообразил? Зачем без нашего ведома общается с этими людьми?". Эти слухи дошли до меня, и я прервал все переговоры о коммерческих спектаклях в других городах. Решил больше ничего не делать для этих неблагодарных людей, которые отрицали даже тот факт, что сценарий дона Раффаеле к ним попал через меня. Видимо они во сне увидели и сценарий и координаты дона Раффаеле.
Побыв в Палермо несколько дней и успев налюбоваться его окрестностями, мы покинули этот город и взяли путь на Рим.
В Риме дон Раффаеле чувствовал себя хозяином. Правда, там нас приняли намного скромнее. Мои отношения с дирекцией школы стали намного холодней и сдержанней. В Риме наши спектакли прошли так, что я не запомнил никаких особенностей. Помню, что режиссер был недоволен нашим выступлением, проходившим при полупустом зале. Организаторы спектаклей не сумели наладить дело со зрителями, объясняли, что идут какие-то забастовки, но я так и не понял, какое отношение имели те забастовки к "Приключениям Пиноккио" в нашем исполнении.
Зато в городе Риети, куда мы приехали после Рима, зал был переполнен, и нам приходилось давать один спектакль за другим. Помню как в Риети во время второго спектакля, в период получасовой паузы, когда мне и некоторым актерам не надо было выходить на сцену, и в ожидании нашего выхода мы вынуждены были находиться за кулисами, итальянцы, чтобы нам не было скучно, принесли нам шампанское и пирожные. Как видно, я хватил лишнего, и когда мне дали знак выходить на сцену, я еле нашел туда дорожку, и, под градусом, забыл, что должен читать свой текст по-итальянски, я стал читать его на неаполитанском диалекте. Не понимая, что я говорю, наши актеры смутились и немного растерялись. Но публика с восторгом встретила мое нововведение, хотя я это сделал подсознательно, вернее под влиянием того вина, которое, как видно, было неаполитанского розлива.
Во время репетиции в Риети, на сцене был сквозняк, и я простудился. К вечеру мне стало совсем плохо, и я вынужден был лечь в постель, выпив перед этим горячее молоко и приняв аспирин. Мне очень жаль было пропустить банкет, организованный в честь нашего выступления, которое было последним. На банкете присутствовала сама Кетеван Багратиони, потомок грузинских царей, живущая в Италии, со своим супругом принцем Раймондо Орсини, там был посол Грузии в Италии и другие официальные лица. На следующий день мы выехали из Риети и направились снова в Рим. Просто у нас оставалось время, и мы решили провести целый день в Вечном городе, где, наряду с его достопримечательностями, посетили посольство Грузии в Италии.
Оно находилось в центре города, в роскошном трехэтажном дворце, на площади Испании. С балкона здания был вывешен грузинский флаг. Первый этаж здания занимал филиал какого-то банка, на втором этаже посольство занимало одну квартиру. Третий этаж был не наш. В посольстве я встретил много своих знакомых. Один из них представил меня одной женщине-грузинке провинциальной внешности. Она была в домашнем халате, и со шваброй в руках. Я спросил своего знакомого, кто эта женщина, и что, они и уборщицу привезли из Тбилиси?
- Нет, Джованни, это не уборщица, - ответил он, - это наш консул.
Находясь в Риме, мы часто забегали в наше посольство, то укрыться от дождя, то оставить там наши покупки, чтобы не таскать их с собой по всему Риму, или даже чтобы сходить в туалет. Хотя общественные туалеты в Риме, как и в других городах Италии, есть в каждом баре, а бары там на каждом шагу. Просто в посольском туалете чувствуешь себя как дома.
Но вот и Рим позади. Мы стремительно мчимся по направлению к Бари, чтобы окончательно покинуть Италию. Я покидал Италию с чувством грусти, мне казалось, что туда я больше никогда уже не поеду. После той поездки на автобусе и двух простуд, что я испытал в пути, охота передвигаться таким способом оставила меня навсегда. В тот момент, когда мы садились на паром, чтобы пересечь море и оказаться на территории Греции, я не подозревал, что еще меня ждет в пути. Я думал, что все самое страшное уже позади. Приплыв в греческий порт Игуменица, и сойдя на берег, мы вновь сели в автобус и готовы были ехать, как вдруг наш водитель заметил, что его напарника нет. Вначале подумали, что напарник задержался на пристани. Но когда наш паром уплыл, а уплыл он сразу же, как только все пассажиры сошли на берег, мы поняли, что второй водитель уплыл вместе с ним. Это был хозяин нашего автобуса, пожилой человек. Он со своим напарником, будучи на пароме, спали в отдельной каюте. Молодой водитель проснулся, оделся и спустился с палубы на берег с остальными членами нашей группы, не обратив внимания, что его хозяин и коллега еще спал. Мы остались в Игуменице ждать возвращения парома, который прежде, чем вернуться в наш порт, должен был поплыть на какие-то греческие острова, которых в Греции уйма. Так мы еще целый день остались в Игуменице ждать. Эта пауза оказалась для меня весьма кстати. Будучи сильно простуженным, у меня появилась возможность отлежаться в гостинице, которую наша группа сняла на один день, в ожидании возвращения парома с нашим пожилым водителем. На следующий день паром прибыл, и наш водитель сошел на берег. Представляю его состояние, когда проснувшись, он никого из наших не нашел на пароме. Языка он не знал и ничего не мог сказать экипажу судна. Я представил его жестикулирующим и мычащим, в отчаянной попытке что-то объяснить. Но больше всего меня возмущал его молодой напарник со своим наплевательским отношением к пожилому коллеге, своему работодателю.
И вот мы снова в пути. Автобус ехал на хорошей скорости, чувствовалось, что водители сами хотели быстрее приехать домой, и не теряли времени зря. Хотя длительные остановки на обед все-таки были. Они происходили по вине взрослой части пассажиров, которые до невозможности растягивали свою трапезу. Я понял, что имел дело с людьми нерациональными и несерьезными, говоря проще, с бездельниками. Я не мог понять, почему они так спешили покинуть Италию, чтобы теперь зря терять время в какой-то дешевой греческой харчевне.
Уже была поздняя ночь, шел проливной дождь. Если бы мы были где-то в Индии, а не в Греции, я бы сказал "тропический ливень". Мы пересекали греко-турецкую границу. И в это время я почувствовал страшную боль в области правой почки. Боль была такая, что я на мгновенье ощутил себя не пассажиром автобуса, а жертвой резни на Хиосе. Только тот, кто испытал почечную колику, при прохождении камня, может понять меня. И это происходит в 3 часа ночи, в дороге, когда все спят. Лекарства у нашего доктора уже давно кончились, как будто дети их уплетали вместо шоколада. На мое счастье, у кого-то из нашей группы оказались две таблетки нош-пы. Я их проглотил, устроился как можно теплее и постарался уснуть. Утром, когда проснулся, боль утихла. Больше ничего, для меня интересного в дороге не было. Я с нетерпеньем ждал приезда в Тбилиси и говорил себе, что больше никуда, в таких условиях, я не поеду.
Наконец мы приехали в Тбилиси. Водители, после моих многочисленных просьб довезли меня до дома. В общем, они обязаны были это сделать, так как один сицилиец еще в Палермо по этому вопросу с ними договорился и щедро заплатил за эту "любезность". Дело в том, что через меня он передал очень много вещей в подарок одной семье беженцев из Абхазии, чьи дети несколько раз гостили у него в Палермо, и которую он опекал. Того человека звали Пьетро. Через год он приехал в Тбилиси навестить эту семью. Но это уже совсем другая история, не менее интересная, о ней в следующий раз.
Приехав домой, я тут же лег в постель, потому что чувствовал себя очень плохо. Хотя не удержался, чтобы не рассказать о своих сицилийских приключениях, которые навсегда останутся в моей памяти. По прошествии нескольких лет со времени той поездки, многие детали стерлись в памяти. Может поэтому я и написал этот рассказ, чтобы не забыть все.
После возвращения в Тбилиси я больше не бывал в той итальянской школе. Ей присвоили имя моего друга Вахтанга Эсванджия, который и свел меня с ней. С тех пор там произошло много событий. Завуч школы попался на каком-то воровстве, и был уволен. Многие участники нашего спектакля бросили изучение итальянского языка, и перешли в другие школы, а некоторые, которым повезло, продолжили учебу в Италии.
Врач нашей группы время от времени лечит меня. А бедный режиссер, не найдя в себе сил отказаться от привычки глотнуть лишнего, однажды, будучи пьяным, попал под машину. Пробыв несколько месяцев в коме, так и не придя в себя, он скончался. Об этом мне сообщила моя подруга, которой я в свое время дал сценарий дона Раффаеле, и которая работала в той школе. Она же сообщила мне адрес и время похорон.
Придя по адресу в назначенное время, я не нашел ни квартиры режиссера ни признаков похорон. Как видно, она опять ошиблась адресом, как и тогда, когда отдала сценарий не по адресу. Во всяком случае, именно тогда я почувствовал, что "Приключения Пиноккио" закончились окончательно. Во всяком случае, для меня.



Бездарник


- Бездарник украл часы Вано-папа, - этими словами бабушка встретила меня, когда вечером я вернулся домой.
Чтобы читателю было ясно, "Вано-папа" я называл моего дедушку, которого тогда, в конце семидесятых, уже несколько лет как не было в живых. Но от него остались не только картины и квартира, в которой я живу и поныне, но и позолоченные карманные часы, которые еще ходили несколько лет после смерти хозяина, и которыми продолжала пользоваться бабушка. А "бездарник"- это мой знакомый Гоги, который, несмотря на упорное увлечение живописью, не менее упорно показывал плачевный результат. До тех пор, пока моя бабушка не прозвала его "бездарником", чтобы не путать с другим моим знакомым, которого тоже звали Гоги. Его родители, вернее мачеха, с которой он не ладил, попросила меня взять над ним "шефство", и я не отказал. А после того как он выкинул из окна их телевизор (отнюдь не за скучные программы), да еще и зарегистрировался в психушке, его терпеть стало еще труднее. В общем, он был тихим малым, во всяком случае, в моем присутствии, и особенно не докучал мне, если не считать, что клянчил у меня признание гениальности Пиросмани.
- Он же сильный художник? - настаивал Гоги, - мне он очень нравится.
И не потому он это говорил, что ему действительно нравился бедный Пиросмани, а потому, что технически этот примитив ему казался вполне доступным. И к тому же, слава Пиросмани не давала ему покоя. Когда я его спрашивал, почему он выкинул телевизор, Гоги довольно улыбался и молчал с достоинством. Видно было, что тот поступок он зачислил себе в актив.
Так вот, этот Гоги часто наведывался ко мне с просьбой подарить ему какой-нибудь тюбик масляной краски, даже наполовину использованный, или же какую-нибудь кисточку, тоже изрядно изношенную. Я, принимая во внимание его любовь к рисованию, а отнюдь не качество его работ, никогда ему не отказывал, и тем самым, привил ему дурную привычку наведываться ко мне за материалом. Видимо, зашел он ко мне и в тот день, не застав меня, и, не получив материала, из-за которого пришел, компенсировал свои беспокойства часами моего дедушки.
- Как это украл? - спрашиваю я бабушку.
- Бездарник пришел и попросил посмотреть картины Вано-папа. Я ему не отказала. Затем он попросил стакан воды. Я пошла за водой. Он выпил и сказал, что должен идти. После его ухода, часы, которые лежали на столе, исчезли.
В это время пришел Гивико. Я ему сказала, что "бездарник" украл часы, и послала вдогонку. Он поймал его на улице, но "бездарник" часы не вернул, сказав, что никаких часов он не видел и не забирал.
Я успокоил бабушку, сказав, что верну часы, но мне было неприятно.
И тут я вспомнил слова одного моего друга, который из чувства жалости общался с Гоги: "Ты знаешь, он страдает клептоманией, причем, крадет исключительно благородные металлы".
- Странно он страдает, - ответил я, - благородные металлы, видимо, это единственное, что у него осталось от благородства. Ни благородства, ни благодарности.
Через несколько дней я встретил на улице Гоги и прямо заявил ему о часах, сказав, что часы не золотые, а позолоченные, не представляющие никакой ценности, как только память о моем дедушке, и я буду ему признателен, если он вернет эти часы. На что Гоги дал отказ, повторив, что он не брал никаких часов. Тогда я его попросил больше ко мне не заходить и, встретив меня на улице, не здороваться. Так мы с Гоги и расстались. Увидя случайно меня на улице, он смотрел на меня, но не решался подойти, хотя заметно было, что он переживал и жалел о нашем разрыве.
С тех пор прошло несколько лет, бабушки уже не было в живых, а я был женат уже во второй раз. И вот однажды, когда я пришел домой, моя жена показала мне какие-то карманные часы, сказав, что их принес один худой, высокий мужчина и попросил отдать их мне. По описанию мужчины, принесшего часы, я сразу понял, что это был Гоги. Положив часы в карман, я твердо решил, при первой-же встречи вернуть их "бездарнику", так как принесенные им часы не были дедушкиными часами, а были неловким извинением и попыткой восстановления наших отношений.
Через несколько дней мне представился случай вернуть те часы. Но Гоги наотрез отказался их брать, говоря, что это подарок от него моему сыну. Я не стал с ним спорить, видя его решительность оставить часы мне. Так они и остались лежать у меня, хотя я ими не пользовался.
Я забыл сказать, что Гоги был сыном разведенных родителей и остался жить с отцом. Его отец был журналистом, редактором газеты "Иберия-спектр" и ярым сторонником президента Звиада Гамсахурдия. Когда была Тбилисская война, до меня дошли слухи, что Гоги вместе со своим отцом находились в бункере президентского дворца, осажденного силами оппозиции. После падения режима Гамсахурдия в городе проходили демонстрации и митинги сторонников экс-президента. Неизменным участником этих шествий был и Гоги. Несколько раз мне удавалось заметить его в толпе митингующих. Он тоже замечал меня, но не подходил. Как видно, политика вытеснила живопись из его жизни, и посещать митинги ему было интересней и важней, чем бывать на художественных выставках. Хотя, какие выставки проводились в те дни, когда первой "жертвой" Тбилисской войны стал Дом Художников, который сгорел, а в дальнейшем его разобрали по кирпичам. Это было довольно смутное и неспокойное время.
И вот, в один из тех зимних дней 1992 года я узнал, что Гоги повесился на горе Мтацминда. Вернее его повесили, мстя отцу за то, что тот был звиадистом.
Придя на панихиду, я увидел стены, завешанные картинами Гоги. С тех пор я стал носить им подаренные часы в память о нем. Я даже написал несколько натюрмортов, где присутствовали Гогины часы.
И вот прошло десять лет. Однажды, возвращаясь домой из училища, где я работал, я решил сесть в троллейбус, чтобы побыстрее добраться до дому. Троллейбус был переполнен. Когда на своей остановке я сошел, то заметил, что часов больше нет, а из кармана торчит одна цепочка. С потерей часов у меня пропала и последняя память о Гоги. Его сейчас мало кто помнит. Но не исключено, что в один прекрасный день, какой-нибудь предприимчивый искусствовед заинтересуется его творческим наследием, и коллекционеры пустятся на поиски его работ. Мы же живем в Грузии, где художником номер один назван Пиросмани, а это создает для многих дилетантов и любителей соблазн повторить результат удачливого примитива. Их можно понять, так же, как и некоторых коллекционеров и искусствоведов. Кто знает, может быть, когда-нибудь признают великим и Гоги Гоциридзе, которого моя бабушка опрометчиво называла "бездарником". А что, разве мало случаев, когда бездарных признавали гениями, и не только в искусстве...

Продолжение - VI...
Живопись Джованни Вепхвадзе
Джованни Вепхвадзе рассказывает...
Художники
Карта сайта
Третья линия






Яндекс.Метрика



Используются технологии uCoz